Неточные совпадения
Из буфета ли он
вырвался или
из небольшой зеленой гостиной, где производилась игра посильнее, чем в обыкновенный вист, своей ли волею или вытолкали его, только он явился веселый, радостный, ухвативши под руку прокурора, которого, вероятно, уже таскал несколько времени, потому что бедный прокурор поворачивал на
все стороны свои густые брови, как бы придумывая средство выбраться
из этого дружеского подручного путешествия.
— Ох, нет!.. Бог
этого не попустит! —
вырвалось, наконец,
из стесненной груди у Сони. Она слушала, с мольбой смотря на него и складывая в немой просьбе руки, точно от него
все и зависело.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один
из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает
все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он
вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
Здесь —
все другое,
все фантастически изменилось, даже тесные улицы стали неузнаваемы, и непонятно было, как могут они вмещать
это мощное тело бесконечной, густейшей толпы? Несмотря на холод октябрьского дня, на злые прыжки ветра с крыш домов, которые как будто сделались ниже, меньше, — кое-где форточки, даже окна были открыты,
из них
вырывались, трепетали над толпой красные куски материи.
Да, надежда в нем была, надежда на взаимность, на сближение, на что-нибудь, чего еще он сам не знал хорошенько, но уже чувствовал, как с каждым днем ему
все труднее становится
вырваться из этой жаркой и обаятельной атмосферы.
Если днем
все улицы были запружены народом, то теперь
все эти тысячи людей сгрудились в домах, с улицы широкая ярмарочная волна хлынула под гостеприимные кровли. Везде виднелись огни; в окнах, сквозь ледяные узоры, мелькали неясные человеческие силуэты;
из отворявшихся дверей
вырывались белые клубы пара, вынося с собою смутный гул бушевавшего ярмарочного моря. Откуда-то доносились звуки визгливой музыки и обрывки пьяной горластой песни.
Самой замечательной способностью Шелехова было то, что, стоило ему только раз
вырваться с прииска и попасть куда-нибудь в город, — он разом спускал
все, что копил в течение нескольких лет. С ним не было в
этих случаях никакого сладу, и Бахарев терпеливо ждал того момента, когда у загулявшего Данилы Семеныча вылетит
из кармана последний грош.
Вот что думалось иногда Чертопханову, и горечью отзывались в нем
эти думы. Зато в другое время пустит он своего коня во
всю прыть по только что вспаханному полю или заставит его соскочить на самое дно размытого оврага и по самой круче выскочить опять, и замирает в нем сердце от восторга, громкое гикание
вырывается из уст, и знает он, знает наверное, что
это под ним настоящий, несомненный Малек-Адель, ибо какая другая лошадь в состоянии сделать то, что делает
эта?
Возвратясь в фанзу, я принялся за дневник. Тотчас ко мне подсели 2 китайца. Они следили за моей рукой и удивлялись скорописи. В
это время мне случилось написать что-то машинально, не глядя на бумагу. Крик восторга
вырвался из их уст. Тотчас с кана соскочило несколько человек. Через 5 минут вокруг меня стояли
все обитатели фанзы, и каждый просил меня проделать то же самое еще и еще, бесконечное число раз.
Страшный, невообразимый и ни на что не похожий вопль
вырывается из груди; в
этом вопле вдруг исчезает как бы
всё человеческое, и никак невозможно, по крайней мере очень трудно, наблюдателю вообразить и допустить, что
это кричит
этот же самый человек.
Улучив момент, Макар
вырвался, и свалка закипела с новым ожесточением. «Катай мочеганина и собаку-выкреста!» — гудела уже
вся толпа. Едва ли ушли бы живыми
из этого побоища незваные гости, если бы не подоспел на выручку остервенившийся инок Кирилл.
— Кажется, нам
всем уже пора отсюда убираться, — отвечала Ступина, давно желая
вырваться из этой сладкой жизни.
Я не только любил смотреть, как резвый ястреб догоняет свою добычу, я любил
все в охоте: как собака, почуяв след перепелки, начнет горячиться, мотать хвостом, фыркать, прижимая нос к самой земле; как, по мере того как она подбирается к птице, горячность ее час от часу увеличивается; как охотник, высоко подняв на правой руке ястреба, а левою рукою удерживая на сворке горячую собаку, подсвистывая, горячась сам, почти бежит за ней; как вдруг собака, иногда искривясь набок, загнув нос в сторону, как будто окаменеет на месте; как охотник кричит запальчиво «пиль, пиль» и, наконец, толкает собаку ногой; как, бог знает откуда, из-под самого носа с шумом и чоканьем
вырывается перепелка — и уже догоняет ее с распущенными когтями жадный ястреб, и уже догнал, схватил, пронесся несколько сажен, и опускается с добычею в траву или жниву, — на
это, пожалуй, всякий посмотрит с удовольствием.
Этот стон с такою болью
вырвался из ее сердца, что
вся душа моя заныла в тоске. Я понял, что Наташа потеряла уже всякую власть над собой. Только слепая, безумная ревность в последней степени могла довести ее до такого сумасбродного решения. Но во мне самом разгорелась ревность и прорвалась
из сердца. Я не выдержал: гадкое чувство увлекло меня.
Я чувствовал на себе тысячи округленных от ужаса глаз, но
это только давало еще больше какой-то отчаянно-веселой силы тому дикому, волосаторукому, что
вырвался из меня, и он бежал
все быстрее. Вот уже два шага, она обернулась —
Он повторил
это слово сдавленным голосом, точно оно
вырвалось у него с болью и усилием. Я чувствовал, как дрожала его рука, и, казалось, слышал даже клокотавшее в груди его бешенство. И я
все ниже опускал голову, и слезы одна за другой капали
из моих глаз на пол, но я
все повторял едва слышно...
Когда они вышли от министра, то прежде
всего, точно
вырвавшись из какого-нибудь душного места, постарались вздохнуть поглубже чистым воздухом, и Егор Егорыч хотел было потом свезти доктора еще к другому важному лицу — Сергею Степанычу, но старый бурсак уперся против
этого руками и ногами.
Эта борьба,
эти мучения, страх, внушаемый ей мужем, добрым и ласковым, но неумолимым во
всем, что касалось его чести, —
все это разрушительно потрясло ее телесные силы. Когда губы Серебряного прикоснулись к губам ее, она задрожала как в лихорадке, ноги под ней подкосились, а
из уст
вырвались слова...
Правительства и правящие классы опираются теперь не на право, даже не на подобие справедливости, а на такую, с помощью усовершенствований науки, искусную организацию, при которой
все люди захвачены в круг насилия,
из которого нет никакой возможности
вырваться. Круг
этот составляется теперь
из четырех средств воздействия на людей. Средства
эти все связаны между собою и поддерживаются одно другим, как звенья кольцом соединенной цепи.
Он сидел на стуле, понимая лишь одно: уходит! Когда она
вырвалась из его рук — вместе со своим телом она лишила его дерзости и силы, он сразу понял, что
всё кончилось, никогда не взять ему
эту женщину. Сидел, качался, крепко сжимая руками отяжелевшую голову, видел её взволнованное, розовое лицо и влажный блеск глаз, и казалось ему, что она тает. Она опрокинула сердце его, как чашу, и выплеснула
из него
всё, кроме тяжёлого осадка тоски и стыда.
Он старается замять всякий разговор, он даже избегает
всех взоров… И только, быть может, через сутки, уже на последних станциях к Петербургу, он разгуляется настолько, чтоб открыть свое действительное положение и поведать печальную историю своей отставки. Тогда с души его спадет бремя, его тяготившее, и
из уст его впервые
вырвется ропот.
Этот ропот начнет новую эпоху его жизни, он наполнит
все его будущее и проведет в его существовании черту, которая резко отделит его прошедшее от настоящего и грядущего.
Я, к удивлению моему, узнал об
этом очень недавно.]
из коих не
вырвется никакая добыча, широкое горло, которым она проглатывает насадку толще себя самой, —
все это вместе дает ей право называться царицею хищных рыб, обитающих в пресных водах обыкновенных рек и озер.
Квашнин увидел, что ему не
вырваться из этого живого кольца, обступившего его со
всех сторон.
Из всех скорбных сцен, которые когда-либо совершались в
этом диком пустыре,
это была, конечно, самая печальная и трогательная;
из всех рыданий, которые когда-либо
вырывались из груди молодой женщины, оплакивающей своего мужа, рыдания Дуни были самые отчаянные и искренние. Ни один еще тесть не прощал так охотно зла своему зятю и не молился так усердно за упокой его души, как молился старик Кондратий.
Порой ему казалось, что он сходит с ума от пьянства, — вот почему лезет ему в голову
это страшное. Усилием воли он гасил
эту картину, но, лишь только оставался один и был не очень пьян, — снова наполнялся бредом, вновь изнемогал под тяжестью его. Желание свободы
все росло и крепло в нем. Но
вырваться из пут своего богатства он не мог.
Крик испуга и боли
вырвался одновременно
из всех ртов
этих дикарей.
Показался засевший в горах Баламутский завод. Строение было почти
все новое. Издали блеснул заводский пруд, а под ним чернела фабрика. Кругом завода шла свежая порубь: много свел Гарусов настоящего кондового леса на свою постройку. У Арефы даже сердце сжалось при виде
этой незнакомой для степного глаза картины. Эх, невеселое место: горы, лес, дым, и сама Яровая бурлит здесь по-сердитому, точно никак не может
вырваться из стеснивших ее гор.
Вадим, сказал я, почувствовал сострадание к нищим, и становился, чтобы дать им что-нибудь; вынув несколько грошей, он каждому бросал по одному; они благодарили нараспев, давно затверженными словами и даже не подняв глаз, чтобы рассмотреть подателя милостыни…
это равнодушие напомнило Вадиму, где он и с кем; он хотел идти далее; но костистая рука вдруг остановила его за плечо; — «постой, постой, кормилец!» пропищал хриплый женский голос сзади его, и рука нищенки
всё крепче сжимала свою добычу; он обернулся — и отвратительное зрелище представилось его глазам: старушка, низенькая, сухая, с большим брюхом, так сказать, повисла на нем: ее засученные рукава обнажали две руки, похожие на грабли, и полусиний сарафан, составленный
из тысячи гадких лохмотьев, висел криво и косо на
этом подвижном скелете; выражение ее лица поражало ум какой-то неизъяснимой низостью, какой-то гнилостью, свойственной мертвецам, долго стоявшим на воздухе; вздернутый нос, огромный рот,
из которого
вырывался голос резкий и странный, еще ничего не значили в сравнении с глазами нищенки! вообразите два серые кружка, прыгающие в узких щелях, обведенных красными каймами; ни ресниц, ни бровей!.. и при
всем этом взгляд, тяготеющий на поверхности души; производящий во
всех чувствах болезненное сжимание!..
И боже мой, неужели не ее встретил он потом, далеко от берегов своей родины, под чужим небом, полуденным, жарким, в дивном вечном городе, в блеске бала, при громе музыки, в палаццо (непременно в палаццо), потонувшем в море огней, на
этом балконе, увитом миртом и розами, где она, узнав его, так поспешно сняла свою маску и, прошептав: «Я свободна», задрожав, бросилась в его объятия, и, вскрикнув от восторга, прижавшись друг к другу, они в один миг забыли и горе, и разлуку, и
все мучения, и угрюмый дом, и старика, и мрачный сад в далекой родине, и скамейку, на которой, с последним, страстным поцелуем, она
вырвалась из занемевших в отчаянной муке объятий его…
На
этой лошади я проездил
все летние кампаменты и не могу не упомянуть об ее замашках
вырываться во что бы то ни стало
из рук солдатика, за что последним не раз приходилось слышать ругань, а подчас и выносить подзатыльники.
В увлечении беседы редкая
из присутствующих замечала, как прибрежные ветлы постепенно окутывались тенью и в то же время
все ярче и ярче разгорался закат; как нежданно
вырывался из-за угла соседней дачи косой луч солнца; как внезапно охваченные им макушки ветел и края заборов отражались вместе с облаком в уснувшей воде и как, одновременно с
этим, над водою и в теплом воздухе появлялись беспокойно движущиеся сверху вниз полчища комаров, обещавшие такую же хорошую погоду и на завтрашний день.
Молитва кончена. Двадцать человек летят сломя голову к дверям, едва не сбивая с ног преподавателя, который с снисходительной, но несколько боязливой улыбкой жмется к стене
Из всех четырех отделений одновременно
вырываются эти живые, неудержимые потоки, сливаются, перемешиваются, и сотня мальчишек мчится, как стадо молодых здоровых животных, выпущенных
из тесных клеток на волю.
— Ну, нет; через несколько времени пошел у них опять карамболь, пошел он ее опять что день трепать, а тут она какую-то жиличку еще к себе, приезжую барыньку
из купчих, приняла. Чай ведь сам знаешь, наши купчихи, как
из дому
вырвутся, на
это дело препростые… Ну, он ко
всему же к прежнему да еще почал с
этой жиличкой амуриться — пошло у них теперь такое, что я даже и ходить перестала.
Яков. И как
это она
вырвалась из рук, бог ее знает. Только стал обтирать, хотел перехватить, — вышмыгнула как-то… В мелкие кусочки!
Все мое несчастье! Ему хорошо, Григорию-то Михайлычу, говорить, как он один головой, а вот как семья? Ведь тоже надо обдумать да прокормить. Я на труды не смотрю. Так ничего не говорила? Ну, и слава богу! А ложечки у вас, Федор Иваныч, одна или две?
По льду, выпятив грудь, скользящей походкой, приближался околодочный надзиратель Стыпуло. Он еще недавно был великовозрастным гимназистом, и в нем были еще живы инстинкты «товарищества». Поэтому, ворвавшись в толпу, он прежде
всего схватил ближайшего еврея и швырнул его так усердно, что тот упал. При
этом из груди его
вырвался инстинктивный боевой клич: — «Держись, гимназия!» Но тотчас, вероятно, вспомнив свое новое положение и приношения еврейского общества, он спохватился и заговорил деловым тоном...
Алексей Петрович вскочил на ноги и выпрямился во
весь рост.
Этот довод привел его в восторг. Такого восторга он никогда еще не испытывал ни от жизненного успеха, ни от женской любви. Восторг
этот родился в сердце,
вырвался из него, хлынул горячей, широкой волной, разлился по
всем членам, на мгновенье согрел и оживил закоченевшее несчастное существо. Тысячи колоколов торжественно зазвонили. Солнце ослепительно вспыхнуло, осветило
весь мир и исчезло…
— А вы думаете, что я испугаюсь? — вскрикнул я дерзко и гордо, невзвидев света от своей горячки, задыхаясь от волнения и закрасневшись так, что слезы обожгли мне щеки. — А вот увидите! — И, схватившись за холку Танкреда, я стал ногой в стремя, прежде чем успели сделать малейшее движение, чтоб удержать меня; но в
этот миг Танкред взвился на дыбы, взметнул головой, одним могучим скачком
вырвался из рук остолбеневших конюхов и полетел как вихрь, только
все ахнули да вскрикнули.
Доселе я не обращал внимания на другую сторону, Москва поглотила меня. Страшный звук меди среди
этой тишины заставил обернуться —
все переменилось. Печальный, уединенный Симонов монастырь, с черными крышами, как на гробах, с мрачными стенами, стоял на обширном поле, небольшая река тихо обвивала его, не имея сил подвинуть несколько остановившихся барок; кое-где курились огоньки, и около них лежали мужики, голодные, усталые, измокшие, и голос меди
вырывался из гортани монастыря.
Но оно не переходит в прошлое. Точно
вырвавшись из-под власти времени и смерти, оно неподвижно стоит в мозгу —
этот труп прошедших событий, лишенный погребения. Каждый вечер он настойчиво зарывает его в могилу; проходит ночь, наступает утро — и снова перед ним, заслоняя собою мир,
все собою начиная и
все кончая, неподвижно стоит окаменевший, изваянный образ: взмах белого платка, выстрелы, кровь.
Все бросились наверх и были поражены тем, что увидали. Действительно, море точно горело по бокам корвета,
вырываясь из-под него блестящим, ослепляющим глаз пламенем. Около океан сиял широкими полосами, извиваясь по мере движения волны змеями, и, наконец, в отдалении сверкал пятнами, звездами, словно брильянтами. Бока корвета, снасти, мачты казались зелеными в
этом отблеске.
В пять часов первый попавшийся навстречу официант вынимал
из шляпы Баха бумажные квадратики…Когда взяты были
все квадраты и развернуты,
из всех мужских грудей
вырвался смех.
Этот смех был смехом отчаяния, смехом над безумством и сумасшествием судьбы.
Холодные мурашки, бегавшие по телу генеральши, скинулись горячим песком; ее горло схватила судорога, и она сама была готова упасть вместе с Ларисой и Бодростиной. Ум ее был точно парализован, а слух поражен всеобщим и громким хлопаньем дверей, такою беготней, таким содомом, от которого трясся
весь дом. И
весь этот поток лавиной стремился
все ближе и ближе, и вот еще хлоп, свист и шорох, в узких пазах двери сверкнули огненные линии… и
из уст Лары
вырвался раздирающий вопль.
Неудержимо несясь с
этими кликами безумного
из комнаты в комнату, он стремительно обежал
все пункты, где надеялся найти Глафиру Васильевну, и унять его не было никакой возможности. Горданов сам был смущен и потерян. Он не ожидал такой выходки, пытался было поймать Жозефа и схватить его за руку, но тот отчаянно
вырвался и, бросаясь вперед с удвоенною быстротой, кричал...
— О, батоно! [Батоно — господин по-грузински;
это слово прибавляют для почтительности.] — стоном
вырвалось из груди моей матери, и, подавшись вперед
всем своим гибким и стройным станом, она упала к ногам деда, тихо всхлипывая и лепеча одно только слово, в котором выражалась
вся ее беспредельная любовь к нему...
Генерал слушал
эти внушения и сам соглашался, что в существе
все это совершенная правда, которой и надо последовать; но, главное, он думал только как бы скорее
вырваться из-под бабьей команды и начать самому командовать.
Незваные гости не знали, как
вырваться из западни: надобно было согласиться и на
это предложение хозяина, который в подобных случаях не любил шуток, и постараться во время катания ускользнуть от него подобру-поздорову. Когда ж почти
все маски разместились, продолжая свое инкогнито, Артемий Петрович приказал кучерам на двух санях, при которых на облучках уселись еще по двое дюжих лакея, чтоб они умчали своих седоков на Волково поле и там их оставили.
Радостный возглас: «Да здравствует государь — отец наш, многие лета!» —
вырвался из груди участников
этой сцены и обошел
весь остров, по которому офицеры и солдаты были рассыпаны.
Из сотни грудей связанных жертв
вырвался тяжелый стонущий вздох, от которого не только дрогнули
все присутствующие, но и сама земля и камни, казалось, повторили
этот вздох, поднявшийся высоко к небесам, так как кругом никого не было, кроме мучителей.
«И зачем
это только родятся на свет бедные люди!» — думала, плачучи, Глаша. «Живи затем, чтобы всякий над тобой мудрил, да обижал тебя… Не хочу, не хочу я так жить… не хочу! да и не буду», — добавила она с сердцем и начала, насупив брови, глядеть в открытую книгу; но книга не могла заполонить ее внимания.
Все ее помыслы были устремлены на одно: как, какими средствами
вырваться из своего положения?
Как
это сделалось, как, когда из-за
этих взглядов и улыбок выступил дьявол, в одно и то же время схвативший их, она не могла бы сказать, но когда она почувствовала страх перед дьяволом, невидимые нити, связывающие их, были уж так переплетены, что она чувствовала свое бессилие
вырваться из них и
всю надежду возлагала уже на него, на его благородство. Она надеялась, что он не воспользуется своей силою, но и смутно не желала
этого.